Мальвиль - Страница 89


К оглавлению

89

– Здравствуй, Эмманюэль, – с некоторым холодком в голосе говорит Фюльбер. (Он уже знает, что я не намерен исповедоваться.) – Не зайдешь ли ко мне в комнату на несколько минут перед мессой?

– Лучше я подожду тебя в своей. Первая комната направо, на третьем этаже.

– Хорошо, – отвечает Фюльбер.

Его величественность ничуть не пострадала от моей мелкой грубости, движением, полным изящества, он делает знак Жаке, чтобы тот вошел.

– Пейсу, – говорю я сразу же, – можешь оказать мне одну услугу?

– С полным удовольствием, – отвечает он.

– Тогда отправляйся-ка в соседнюю с моей комнату и почисти ружья... Надрай их до блеска, верзила! Задача ясна? Выполняй!

Военный язык приходится ему по душе, он кивает. А я радуюсь, понятно, не оттого, что ружья будут вычищенными, они и так в полном порядке, радуюсь, что Пейсу до самой мессы будет выключен из игры. Обстоятельства и без того слишком осложнились, не хватало только, чтобы Пейсу выкинул какой-нибудь номер.

В спальне я стаскиваю с себя свитер и майку и остаюсь голым до пояса, я собираюсь принарядиться. Я предельно взвинчен и озабочен. Ни о чем не могу думать, кроме предстоящего разговора, и тоже пытаюсь внушить себе, что нечего распускать нервы. Я открываю шкаф и, чтобы хоть немного отвлечься, выбираю себе рубашку по вкусу. Рубашки – моя гордость. У меня их, наверное, дюжины две: шерстяные и хлопчатобумажные, и поплиновые. Мену сама следит за ними. Да разве она может их доверить «кому-нибудь другому», их тут же застирают или припалят утюгом.

Едва я успеваю застегнуться, как в дверь стучат. Это Фюльбер. Должно быть, он мигом спровадил Жаке. Он входит в комнату, взгляд его устремляется к открытым полкам, и здесь-то как раз и происходит эпизод с «братской просьбой», о которой я уже говорил.

Хотя и без особого восторга, я выполняю его просьбу. У каждого свои слабости: мне лично дороги мои сорочки. Впрочем, сорочка Фюльбера – а он утверждает, что она у него единственная, – и впрямь изношена до крайности. Он так и просиял от счастья, когда, сбросив старую, тут же с наслаждением натянул на себя мою рубашку. Я раньше упоминал о том, как меня поразил вид раздетого Фюльбера, уж слишком резкий контраст представляло его изможденное лицо с дородным телом. Не то чтобы у Фюльбера были плохо развиты мускулы, нет, они просто были покрыты жиром, как у некоторых боксеров. В общем, все в нем было обманчиво, даже внешность.

Я любезно предлагаю ему кресло у моего письменного стола, впрочем, эта любезность отнюдь не бескорыстная, ибо сам я сажусь на диван, спиной к окну, и таким образом мое лицо оказывается в полумраке.

– Спасибо за рубашку, Эмманюэль, – говорит он с достоинством.

Он застегивает воротничок и теперь, завязывая свой серый трикотажный галстук, строго смотрит на меня и, видимо, для того, чтобы смягчить суровость взгляда, улыбается своей пленительной улыбкой. Фюльбер не только не глуп, но, я бы даже сказал, тонок. Он, конечно, чувствует, что не все идет гладко, что планы его могут рухнуть и что сам я представляю для него прямую опасность: взгляд его, словно миноискатель, осторожно прощупывает мою персону.

– Разреши задать тебе несколько вопросов, – начинает он.

– Задавай.

– Мне говорили в Ла-Роке, что ты был довольно равнодушен к вопросам религии.

– Так оно и есть. Был довольно равнодушен.

– И что жизнь ты вел не слишком примерную.

Он снова смягчает свои слова легкой улыбкой, но я не улыбаюсь ему в ответ.

– Что именно подразумевают в Ла-Роке под жизнью не слишком примерной?

– Не слишком примерной в отношении женщин...

Я размышляю. Я не хочу оставить без ответа подобную фразу. Но мне не хочется также ни ссоры, ни разрыва. Я стараюсь найти наиболее обтекаемую форму.

– Ты сам знаешь, Фюльбер, – говорю я наконец, – как трудно здоровым мужчинам, таким, как мы с тобой, обойтись без женщины.

При этих словах я поднимаю веки и в упор смотрю на него. Но он и бровью не ведет. Сидит с невозмутимым видом. Тут Фюльбер, пожалуй, переигрывает. Ведь явившись к нам под личиной человека, «пораженного недугом» и «одной ногой стоящего уже в могиле», он должен был бы по крайней мере протестовать против того, что я приписал ему крепкое здоровье. Впрочем, это доказывает, что в моей фразе его поразило вовсе не это.

Вдруг он улыбается.

– Может быть, тебе, Эмманюэль, неприятно отвечать на мои вопросы? Я совсем не собираюсь насильно тебя исповедовать.

И снова я не возвращаю ему улыбку. Я говорю серьезно, почти холодно:

– Нет, почему же неприятно.

Тогда он продолжает.

– Когда в последний раз ты исповедовался и принимал святое причастие?

– Лет пятнадцати.

– Говорят, что ты всегда находился под сильным влиянием своего дяди – протестанта.

Нет, голыми руками нас не возьмешь! Я решительно отбрасываю его подозрения в ереси.

– Да, дядя мой был протестант. Но я-то католик.

– Однако ты равнодушен к вопросам религии.

– Да, еще недавно был равнодушен.

– А разве теперь что-то изменилось?

– Ты сам должен это знать.

Мой голос звучит не слишком любезно, и прекрасные косые глаза моргают раз, другой.

– Эмманюэль, – говорит он мне своим глубоким баритоном, – если ты имеешь в виду вечерние чтения Ветхого Завета, я должен тебе сказать, что, отдавая должное чистоте твоих помыслов, я все же не думаю, что они приносят большую пользу твоим товарищам.

– Они сами просили, чтобы я им читал.

– Знаю, – говорит он с раздражением.

Я молчу, я не собираюсь даже что-либо выяснять. Впрочем, мне все и так ясно.

– Я предполагаю, – продолжает Фюльбер, – обучить викария в Ла-Роке и с твоего позволения назначить его к вам, в Мальвиль.

89