Во время нашего первого обеда Фюльбер удачно играл роль человека болезненного, к тому же еще и аскета. Он сразу же поведал нам, что привык «довольствоваться малым», что у него «весьма скромные запросы» и он «давно свыкся с бедностью». Затем он пошел еще дальше в своих признаниях. Его организм подточен неизлечимым недугом, к счастью не заразным (видимо, чтобы мы не боялись заразиться). И чистосердечно сообщил нам, что стоит уже «одной ногой в могиле». Однако ел он за четверых и его прекрасный баритон, вибрирующий от избытка жизненных сил, не умолкал ни на минуту. К тому же время от времени, в перерыве между двумя кусками, он поглядывал на свою соседку слева, и его интерес к ней, казалось, удвоился, когда он узнал, что девушка немая.
Чем больше я на него смотрел, тем больше у меня возникало сомнений. По его словам – а он так щедро, хотя и в несколько туманной форме, делился с нами воспоминаниями о своей прежней жизни, – он исколесил весь центральный район и весь юго-запад Франции, проживая то у господина кюре такого-то, то у госпожи такой-то, то у святых отцов в С., и всегда в качестве гостя. Когда разразилась катастрофа, он уже неделю гостил у милейшего кюре в Ла-Роке, и тот у него на глазах отдал богу душу.
Похоже, что у нашего друга Фюльбера не было не только собственного прихода, но даже собственного дома. На какие же доходы он существовал? В его рассказах только и было речи, что о дамах-благодетельницах, поддерживавших его в бедности (хотя он с ней и «свыкся»), осыпавших его бесконечными подарками и оспаривавших друг у друга его общество. Как мне показалось, наш неотразимый Фюльбер говорил об этом не без некоторого кокетства, сознавая силу собственных чар.
На нем был темно-серый костюм, основательно поношенный, но, когда он отчистил его от пыли, вполне опрятный, рубашка с сильно истершимся, светского покроя воротничком. И вязаный темно-серый галстук. Но главное-на шее у Фюльбера на черном шнуре висел великолепный серебряный нагрудный крест, такие кресты, если не ошибаюсь, положено носить только епископам, но отнюдь не простым священникам.
– Если ты родом из Кагора, – начал я (твердо решив, несмотря на величественные повадки Фюльбера, обращаться к нему только на «ты»), – ты, вероятно, учился в тамошней семинарии?
– Само собой разумеется, – ответил Фюльбер, прикрыв тяжелыми веками свои косящие глаза.
– Интересно, в каком году ты туда поступил?
– Вот это спросил! – с детски добродушной ухмылкой воскликнул Фюльбер, по-прежнему не поднимая век. – Да это сто лет назад было! Как видишь, я уже далеко не мальчик, – снова не без кокетства добавил он.
– А все-таки постарайся припомнить! Что ни говори, а поступление в духовную семинарию немалое событие в жизни священника.
– Еще бы! – охотно откликнулся Фюльбер своим певучим голосом. – Это незабываемая дата.
Так как я упорно молчал, деваться ему было некуда, и он начал:
– Сейчас, сейчас... Было это, видимо, в пятьдесят шестом году. Да, да, – подтверждает он и снова делает вид, что роется в памяти, – конечно же, в пятьдесят шестом году.
– Я так почему-то и подумал, – восклицаю я, просияв. – Значит, ты поступил в семинарию в том же году, что и мой приятель Серюрье.
– Видишь ли... – ответил, снисходительно улыбнувшись, Фюльбер, – нас было так много, не мог же я всех знать.
– Не так уж много народу на одном курсе. А не заметить Серюрье просто невозможно. Огненно-рыжий великан, ростом почти в два метра.
– Ах, этот! Ну конечно, теперь, после того как ты мне его описал...
Фюльбер говорил сдержанно и, очевидно, почувствовал огромное облегчение, когда я попросил его рассказать нам о Ла-Роке.
– После взрыва, – начал он печально, – мы тяжко страждали.
Я сразу же подметил это слово. Сколько я раз слышал его в устах священников или тех, кто им подражает. Для них это вроде производственного термина, и, хотя в этом слове нет ничего приятного, почему-то они испытывают явное удовлетворение, произнося его. Говорят, что молодые священники теперь избегают его употреблять. Если это действительно так, тем лучше. Слово это внушает мне отвращение какимто оттенком самолюбования. Горе – и тем паче чужое горе – отнюдь не объект для смакования и вряд ли способно служить украшением прекрасным душам.
А Фюльбер буквально упивался, рассказывая о том, как они «страждали». Эти страдания сводились в основном к тому, что живым после катастрофы пришлось захоронить останки погибших. Мы тоже прошли через это и никогда об этом не говорили.
И так как он беспощадно излагал нам все детали, я, желая изменить тему разговора, спросил, как живут после взрыва люди в Ла-Роке.
– И хорошо и плохо, – ответил он, тряхнув головой, и обвел сидящих за столом своими прекрасными печальными глазами. – Хорошо в плане духовном и плохо в плане материальном. Должен сказать, – продолжал он, прикрыв глаза и отправляя в рот увесистый кусок ветчины, – я больше чем удовлетворен духовной стороной нашей жизни. Религиозное рвение ларокезцев выше всяких похвал.
Заметив, что нас с Мейсонье это удивило (в ЛаРоке мэрия состояла из социалистов и коммунистов), он продолжил:
– Возможно, я вас удивлю, но все жители ЛаРока исправно посещают церковь и регулярно исповедуются.
– И чем же, по-твоему, это можно объяснить? – нахмурив брови, досадливо спросил Мейсонье.
Тот сидел по левую от меня руку, слегка повернув голову, я взглянул на него. Меня поразило суровое выражение его лица. Видимо, только что услышанное не на шутку потрясло его. Хотя День Происшествия обратил в прах все надежды Мейсонье, тем не менее, видимо, для него по-прежнему мир состоял из мэрий, за которые сражался союз левых сил. Я незаметно толкнул его под столом ногой. Не всегда откровенность бывает уместна. Мое недоверие к Фюльберу росло с каждой минутой. Я ничуть не сомневался в том, что он подчинил своему влиянию уцелевших ларокезцев, и этот факт тревожил меня по-настоящему.