– Во елки-палки! – воскликнул длинный Пейсу. – Скажи мне, что я когда-нибудь обрадуюсь, увидев ворона, ни в жисть бы не поверил.
– Да еще будешь смотреть на него так близко, – подхватила Мену. – Ведь эти дьяволы такие недоверчивые и хитрые, чуть что – тут же смываются и нипочем не подпустят к себе ближе, чем на сто метров.
– Особенно если ты в машине, – добавил Колен.
При слове «машина» всех обдало холодом, ведь это слово принадлежало тому, прежнему миру. Но холод тут же растопился в общем нашем счастье, которое мы пытались скрыть под лавиной слов, от чего, впрочем, оно не становилось менее острым. Мы все сошлись на мысли, что в День происшествия, случайно или повинуясь инстинкту, ворон залетел в один из гротов, которыми изрешечены скалы в нашей местности (во время религиозных войн в них скрывались гугеноты). У него хватило благоразумия забиться поглубже и отсидеться там, пока земля пылала. Когда же воздух охладился, он, вылетев оттуда, питался падалью, возможно даже, трупами наших лошадей. Но зато мы крепко поспорили о причинах, заставивших ворона искать нашего общества.
– Я же тебе говорю, – утверждал Пейсу, – он очень даже рад, что встретил людей. Он знает: там, где люди, и ему всегда найдется что пожрать.
Но это материалистическое толкование нас не слишком устроило, и, что всего удивительней, опроверг его не кто иной, как Мейсонье.
– Что и говорить, он тут кормится, – авторитетно заявил он, широко расставив ноги и задрав кверху нос, – но вы объясните, зачем он ищет нашего общества? Ведь зерно повсюду у нас рассыпано в Родилке – одна Амаранта что творит: так жадно жрет, что добрая четверть зерна каждый раз летит на землю, – значит, он мог бы прилетать клевать ночью.
– Я с тобою согласен, – сказал Колен. – Ворон – птица недоверчивая, особенно когда они в стае, уж очень их гоняют повсюду, но, когда ворон один, его можно приручить как миленького. Помнишь, в Ла-Роке был сапожник...
– Та! та! – вскричал Момо, он помнил того сапожника из Ла-Рока.
– Да, ничего не скажешь, башковитая птица, – проговорила Мену. – Помню, как-то летом дядя Эмманюэля подложил петарды на кукурузном поле, потому как от этих разбойников прямо спасу не было. Только и слышалось: бах, бах! Ты поди не поверишь, но вороны на них почти внимания не обращали, на петарды-то, под конец даже взлетать перестали. И преспокойно клевали себе и клевали.
Пейсу расхохотался.
– Ну и черти! – сказал он с уважением. – А сколько мне они крови попортили! Только раз мне все-таки удалось прикончить одного из дробовика Эмманюэля.
Тут на разные голоса пошло обстоятельное и длиннейшее восхваление ворона, вспомнили все: и его сообразительность, и долголетие, и как здорово иногда человеку удается его приручить, и его лингвистические способности. И когда Тома, удивленный нашими восторгами, заметил, что прежде всего ворон – птица вредная, это столь неуместное замечание мы дружно пропустили мимо ушей. Ну конечно же, со временем этой вредной птице можно будет объявить войну, войну без ненависти, даже с некоторыми проделками, понимая, что ворон тоже есть хочет. И кроме того, этот ворон, прилетевший к нам будто для того, чтобы поддержать надежду, что где-то еще есть живые существа, становился для нас священным, отныне он принадлежал Мальвилю, и мы решили ежедневно отсыпать ему небольшую долю зерна.
Наши разглагольствования прервал Пейсу. Накануне вечером мы переправили плуг, изготовленный Мейсонье и Коленом, на маленький участок на берегу Рюны, и теперь Пейсу не терпелось увести туда Амаранту и поскорее взяться за пахоту. Когда Пейсу своей раскачивающейся походкой направился к Родилке, я подмигнул Мейсонье, и Момо не успел даже охнуть, как мы, навалившись, скрутили его по ногам и рукам и, проворно подхватив, словно тюк, потащили в донжон, а за нами поспешала Мену, семеня своиими худущими маленькими ножками, и каждый раз, как ее сыночек заводил истошным голосом свое: «Отвяжитесь ради бога! Я не люблю воду!», счастливо посмеиваясь, твердила: «Ведь надо же тебя когданибудь отмыть, грязнуля ты здоровенный!» Хотя Мену купала сына уже полвека, начиная с самого его рождения, это было для нее не тяжкой повинностью (правда, она не упускала случая поплакаться по этому поводу), а ритуалом, до сих пор умиляющим ее материнское сердце, несмотря на солидный возраст ее дитятка.
По моей просьбе в это утро никто не принимал душ, поэтому мы легко наполнили ванну теплой водой и «замочили» в ней Момо, а Мейсонье тем временем принялся за его бороду. Подавленный нашей численностью, бедняга Момо совсем пал духом и даже не оказывал сопротивления, так что спустя некоторое время я счел возможным исчезнуть, шепнув Колену, чтобы он на всякий случай закрыл за мной дверь на задвижку. Я прошел в свою спальню, взял бинокль и поднялся на верх донжона.
Пока мы вели свой спор у Родилки, мне почудилось, будто в унылом сером небе появился какой-то просвет, и я подумал, что сегодня, возможно, и удастся увидеть Ла-Рок. Но едва взглянув в ту сторону, я сразу понял всю тщету своих надежд. Бинокль лишь подтвердил мои догадки. Все то же свинцовое небо, все то же отсутствие живых красок и видимость равная нулю. На лугах не видно ни единой травинки, на полях, засыпанных толстым бесцветным слоем пыли, ни единого всхода. В ту пору, когда ко мне из города приезжали гости и любовались видом, открывавшимся с высоты башни, они в один голос восторгались тишиной, которая царила в Мальвиле. Но тишина эта казалась столь глубокой, слава богу, лишь одним горожанам. Где-то на дороге у Рюны нет-нет и прогудит автомобиль, или слышно, как в поле работает трактор, то вскрикнет птица, пропоет петух, или где-то заходится в лае собака, а летом звенит саранча, стрекочут кузнечики, гудят в плюще пчелы. А вот теперь и впрямь залегла мертвая тишина. И в небе, и на земле-одна свинцовая серость. Да еще неподвижность. Природа умерла. Планета погибла.