Мальвиль - Страница 30


К оглавлению

30

Мне в душу прокралось подленькое искушение разрешить Пейсу действовать, как ему заблагорассудится. Помнится, я даже про себя прошептал что-то удивительно пошлое: «Раз уж так приспичило, скатертью дорога! Одним меньше...» Собственная низость до того меня поразила, что я тут же перекинулся в другую крайность и слезливо пробормотал: «Бедный, бедный, старый мой дружище Пейсу!»

Я поник головой. Я был в полной растерянности. Я не узнавал себя, и то и другое было мне абсолютно не свойственно. Я проговорил робко, словно чувствуя за собой какую-то вину:

– Может быть, выходить еще опасно?

Едва успев произнести эту фразу, я понял, как нелепо она звучит применительно к случившемуся. Но даже эти безобидные слова привели Пейсу в бешенство, стиснув зубы, он злобно проговорил, хотя голос его был так же слаб, как и мой:

– Опасно? Это почему же опасно? Тебе-то откудова это знать?

Но слова его прозвучали как-то фальшиво. Будто он разыгрывал комедию. Я слишком хорошо понимал какую, и мне захотелось плакать. Я снова опустил голову, и тут на меня опять накатила волна неодолимой усталости, сломившей во мне последнюю волю. Из этого состояния меня вывели глаза Пейсу. В них по-прежнему горела злоба, но где-то в глубине затаилась мольба. Его взгляд молил меня промолчать, оставить его в ослеплении, словно мои слова обладали властью сотворить из разрозненных обрывков одно огромное горе, его горе.

Теперь-то я уверен, что он понял все, равно как и Колен и Мейсонье. Но если те двое пытались отстранить от себя нестерпимо жестокую правду, застыв в безвольной неподвижности и оцепенении, то Пейсу, напротив, не мог усидеть на месте, ему нужно было действовать наперекор здравому смыслу, бежать очертя голову к своему родному дому, уже обращенному в пепел.

Я составил в уме несколько фраз и почти остановился на одной: «Сам подумай, Пейсу, если судить по температуре в подвале...» Но нет, разве вымолвишь такое? Все было и без того слишком ясно. Я снова опустил голову и твердо произнес:

– Тебе нельзя идти в таком состоянии.

– Уж не ты ли это мне запретишь? – запальчиво воскликнул Пейсу. Голос его был все так же бесцветен и слаб, но при этом он делал жалкие попытки расправить свои богатырские плечи.

Я ничего не ответил. Уже некоторое время в нос и в глотку мне лез какой-то непонятный сладковатотошнотворный запах. Когда погасли оба светильника – в каждый было вставлено по две толстые свечи, – кто-то, вернее всего Тома, зажег третий светильник, и теперь та часть подвала, где находился я, поблизости от крана, почти полностью погрузилась во мрак. Я не сразу понял, что преследующий меня запах исходит от едва различимого в темноте трупа Жермена, лежавшего на полу у самой двери.

Я дошел до того, что просто забыл, что он и сейчас там, как будто впервые его увидел. Пейсу, не спускавший с меня полных ненависти и мольбы глаз, проследил за моим взглядом и, увидев труп, на мгновенье будто окаменел. Потом он быстро и как-то стыдливо отвел глаза, делая вид, что ничего не заметил. Единственный из всех нас он был одет и, хотя путь к двери был свободен и я не в силах был помешать ему, не двинулся с места.

Я снова проговорил убежденно, но без нажима:

– Вот видишь. Пейсу, ты не можешь идти в таком состоянии.

Мне не следовало этого говорить, мои слова только подстегнули его, и он сделал несколько нетвердых и не слишком решительных шагов куда-то вбок, в сторону двери.

В эту самую минуту я получил поддержку оттуда, откуда меньше всего ее ждал. Мену, приоткрыв глаза, сказала на местном диалекте так, как если бы она хлопотала у себя на кухне во въездной башне, а не валялась сейчас на полу в подвале голая, бледная до синевы:

– Послушай-ка, долговязик миленький, ведь Эмманюэль-то правильно говорит, нельзя тебя так отпускать, надоть сначала чуток перекусить.

– Что ты, что ты, – ответил ей Пейсу тоже поместному. – Спасибо, но мне ничего не надо. Спасибо.

Но он остановился, попав в ловушку крестьянских потчеваний, с их сложным ритуалом отнекиваний и согласий.

– Нет уж, уважь, откушай чего-нибудь, – продолжала Мену, разыгрывая шаг за шагом всю церемонию, предусмотренную обычаем, – вреда тебе от этого не будет, отведай хоть самую малость. Да и нам тоже не мешает подкрепиться. Господин Культр, – продолжала она, обращаясь к Тома уже по-французски, – позвольте-ка ваш ножичек.

– Я же тебе говорю: мне ничего не надо, – продолжал твердить Пейсу, но слова старухи были для него великой отрадой, он и смотрел на Мену с детской благодарностью, цепляясь за нее, за тот привычный, близкий, такой спокойный, внушающий доверие мир, который она воплощала.

– Ну уж нет, так просто я тебя не отпущу, – продолжала Мену с невозмутимой уверенностью, на которую он сразу поддался. – Ну-ка, пусти, – сказала она, сталкивая со своих колен голову Момо, – дай-ка я встану. – Но, так как Момо, жалобно подвывая, вцепился ей в колени, она звучно хлопнула его по щеке и добавила на местном диалекте: – А ну хватит, дурачина.

До сих пор для меня загадка, откуда в этом тщедушном теле такой неиссякаемый запас сил, ибо, когда она поднималась с пола, голая и щупленькая, особенно заметно стало, что вся она только кожа да кости. Но она без посторонней помощи размотала нейлоновый шнурок, на котором у нас над головой висел окорок, опустила его и сняла с крюка, а Момо с бледным, перепуганным лицом смотрел на мать и, всхлипывая тихонько, звал ее, как малый ребенок. Когда она вернулась обратно и, положив окорок на бочку, сняла с него кожу, Момо перестал хныкать; засунув в рот большой палец, он с упоением принялся его сосать, окончательно впав в детство.

30