– А Аньес? – спросил Колен.
– Ну ясное дело, как ума решилась! – с полнейшим равнодушием сообщил Пужес. – Мужа-то на тот свет отправили, заместо лица дыра, а на паркете лужа крови, будто быка зарезали. Хорошо, Жюдит взяла Аньес с ребенком к себе. Да ты погоди, погоди, это еще что, – продолжал он, словно продолжение истории казалось ему куда более важным. – Пришел Арман в замок и рассказывает все Фюльберу, а там еще были Жозефа и Газель. А Жозефа и скажи ему на своем тарабарском языке: «Господин Арман, говорит, у вас нож торчит в спине». Он сначала не поверил, а пощупал рукой и как грохнется об пол! Обеспамятовал. Это сама Жозефа рассказала.
– Ну а что потом? – спросил я в нетерпении.
– А потом ничего, – сказал Пужес, не отрывая глаз от наполненного стакана.
– То есть как ничего? Да что ж это у вас за люди такие в Ла-Роке? Человека убивают в его собственном доме, среди бела дня, у вас на глазах, вы знаете, кто убийца, и все молчат? Даже Марсель? Даже Жюдит?
– А-а, они! – небрежно бросил Пужес, избегая, однако, моего взгляда. – Они ничего такого не сделали, только взяли да людей созвали и голосование устроили. Надо, мол, судить Армана и наказать за убийство.
– И это, по-твоему, ничего? – возмущенно спросил я. – Так-таки ничего? – И добавил с гневом: – Ты-то, конечно, при голосовании воздержался?
Старик Пужес укоризненно поглядел на меня, подергивая усы.
– Это я из-за тебя же, Эмманюэль. Негоже мне очень-то держать руку Марселя, иначе я не смогу и дальше приезжать сюда на велосипеде.
При этих словах он подмигнул мне.
– Ну а Фюльбер, что он сказал на это голосование?
– Сказал, что ничего не выйдет. Высунулся из окошка в воротах и сказал: самозащита, мол, была законная и судить тут не за что. Ну, ребята наши пошумели малость. А Фюльбер с тех пор чуток струхнул, да и его Арман лежит в постели. Так что нам паек теперь выдают через окошко, а сам он из замка ни ногой. Ждет, пока все образуется. Твое здоровье, Эмманюэль.
Последние слова звучали лишь как привычная формула вежливости, но смысл их был как раз обратный. Они означали: «Теперь я буду пить, а вы все катитесь к черту – я с вами расквитался сполна».
Воцарилось молчание. Мы тоже не произнесли ни слова. Но мы и не нуждались в словах. Мы знали, что думаем одно и то же и не оставим убийство безнаказанным. Пора было навести порядок в Ла-Роке.
Поход в Ла-Рок состоялся, но гораздо позже, чем мы рассчитывали, и после того, как мы сами пережили смертельную опасность. Вот почему я позволю себе прервать повествование Эмманюэля своими заметками, которые дальше, когда события будут нарастать, пожалуй, окажутся не вполне уместными.
Прежде всего я считаю своим долгом сказать, как я возмущен тем, что Эмманюэль изображает на этих страницах Кати в таком уничижительном виде. Просто понять не могу, откуда такая предвзятость, тем более со стороны Эмманюэля. Описывая сцену исповеди и укоряя Кати в «кокетстве», он даже пишет: «До чего же эта паршивка гордится своим женским естеством».
А почему бы ей и не гордиться? – спрашиваю я. Не будем ставить точки над "i", но поверьте мне, что в этом плане Кати стоит дюжины таких, как Мьетта.
И потом, когда Эмманюэль говорит о кокетстве Кати, он совершает психологическую ошибку. Дело обстоит куда сложнее. Кати вовсе не кокетлива. Просто, когда мужчина ей нравится, у нее всегда возникает желание ему отдаться. По сути, то, что ее сестра делает из чувства долга, она охотно делала бы ради собственного удовольствия.
В этом вопросе, как, впрочем, и во всех прочих, Кати предельно откровенна. Накануне свадьбы она мне сказала: «Единственное, чего я не могу тебе обещать – это, что я буду тебе верна».
Таким образом, я предупрежден, и поэтому с моей стороны ревновать было бы глупо. Тем более что, женившись на Кати, я присвоил себе непомерную привилегию. Когда Эмманюэль вернулся из «Прудов», везя на крупе лошади Мьетту, он также мог бы напрямик заявить: «Мьетта моя». И Мьетта само собой ничего лучшего и не пожелала бы. Но вместо этого Эмманюэль устранился, держался с Мьеттой отчужденно, и она поняла, чего он от нее ждет. Так что первым великодушие проявил Эмманюэль, а не Мьетта.
Тут он поступил умно и мужественно. Я повел себя иначе. Забыв, что я делил Мьетту с товарищами, я решил, что Кати должна принадлежать мне одному. В общине, где шестеро мужчин, я присвоил для своих единоличных утех единственную стоящую женщину – повторяю, единственную стоящую – под тем предлогом, что я-де ее люблю.
Конечно, я испытываю к ней чувство благодарности и дружбы. Но теперь, когда пыл первой страсти утих, могу ли я сказать, что я ее люблю? То есть люблю ли я ее больше, чем, скажем, Эмманюэля, Пейсу или Мейсонье? Да и разве можно только из-за того, что ты спишь с женщиной, любить ее больше, чем друга? Я подозреваю, что в этом расхожем романтизме много лжи и условностей.
И еще вопрос: разве то, что ты «любишь» женщину, дает тебе право присваивать ее себе одному в обществе, где число женщин весьма ограниченно? Если да, то Пейсу, который проявляет к Кати явную склонность, имеет столько же прав, сколько я, на исключительное обладание ею. Да и сама Кати, уступи она своим деревенским вкусам, возможно, предпочла бы мне Пейсу. В общем, по-моему, я по собственной воле влип в самую нелепую историю, и, боюсь, мне придется поплатиться своим самолюбием. Я знаю, что Кати будет мне изменять, и заранее внушаю себе, что должен смириться. Хотя такие мысли не совместимы с моральными устоями, унаследованными нами от прошлых времен, Эмманюэль прав: в сообществе, где все зиждется на взаимной привязанности его членов, узы, связывающие только двоих – мужчину и женщину, неуместны.