Чувствовался во всей этой сцене смутный дух мятежа, и это меня поразило. А не воспользоваться ли им, подумалось мне, и сразу свергнуть власть Фюльбера? Но Арман был вооружен. Я же, садясь в седло, отдал ружья Колену, а Колен увлеченно беседовал с Аньес Пимон. Тома был погружен в свои мысли. Жаке нигде не было видно. К тому же я считал, и вообще считаю, что такого рода дела экспромтом не делаются. И, раздвинув толпу, я направился к Фюльберу.
Он уже спускался с лестницы мне навстречу в сопровождении Газеля и Фабрелатра, властно вперив запавшие глаза не в меня, а в ларокезцев, которые еще секунду назад толпились вокруг меня, скандируя мое имя; и теперь, при его приближении, умолкли и расступились. Он холодно похвалил мое искусство, но при этом даже не взглянул в мою сторону – его взгляд перебегал с одного прихожанина на другого, как бы стремясь вернуть заблудшее стадо на путь истинный. При всем моем отвращении к нему скажу прямо, я не мог не полюбоваться его выдержкой и силой его авторитета. Он молча проводил меня до ворот замка – не дальше. Можно было подумать, что ему противно выйти на улицу и после моего отъезда оказаться наедине со своими прихожанами.
При прощании вся его елейность исчезла. Он не рассыпался в любезностях, не приглашал меня вновь навестить их. Как только последний из ларокезцев покинул эспланаду и Колен увел лошадей, зеленые ворота тут же закрылись за Фюльбером, Газелем, Фабрелатром и Арманом. И я понял, что приходский совет устроит срочное совещание, чтобы решить, каким способом как можно скорее снова прибрать паству к рукам.
Жаке опередил нас и поджидал с повозкой и Малабаром за городскими воротами – он боялся, как бы в присутствии двух кобылиц не разыгрался наш жеребец, а на узкой улице, где собралось много народу, это могло быть опасно. Когда мы выходили из южных ворот, я заметил на стене одной из двух маленьких круглых башен почтовый ящик. Он утратил свою нарядную желтую окраску, вернее, вообще утратил всякий цвет, облупился, почернел, и буквы на нем стерлись.
– Погляди, – сказал Марсель, шагая рядом со мной. – Ключ все еще торчит в замке. Бедняга почтальон сгорел в ту самую минуту, когда вынимал почту. А металлический ящик, хоть, наверно, и раскалился докрасна, все-таки выдержал.
Он повернул ключ в замке. Створка ящика открывалась и закрывалась без труда. Я отвел Марселя в сторону, мы сделали несколько шагов по дороге к Мальжаку.
– Вынь ключ и спрячь его. Если я захочу тебе что-нибудь сообщить, я опущу записку в ящик.
Он кивнул в знак согласия, а я с теплым чувством смотрел на умные черные глаза, на бородавку, подрагивающую на кончике носа, на могучие плечи, бессильные защитить Марселя от подкрадывающейся к нему тоски. Мы поболтали еще несколько минут. Я понимал, как одиноко будет Марселю, когда он вернется к себе в дом, где нет уже ни Кати, ни Эвелины и где в ближайшие дни его ждет мало приятного – Фюльбер станет ему мстить и непременно урежет паек. Но мне никак не удавалось по-настоящему собраться с мыслями. Я неотступно думал о Мальвиле, мне хотелось поскорей вернуться домой. Вне стен Мальвиля я чувствовал себя беззащитным, как рак-отшельник, лишившийся своей раковины.
Пока мы с Марселем толковали, я разглядывал окружавшую нас толпу – тут были все до одного из оставшихся в живых ларокезцев, включая даже двух младенцев: дочку Мари Лануай, жены молодого мясника, и дочку Аньес Пимон. Мьетта в полном увлечении переходила от одной к другой, а Фальвина, приуставшая от болтовни со всеми городскими кумушками, уже взгромозилась на повозку рядом с Жаке, который изо всех сил сдерживал возбужденно ржавшего Малабара.
По лицам ларокезцев, освещенным ясным полуденным солнцем, я видел, как рады они хоть на несколько минут вырваться из тесных городских стен. Однако я заметил также, что даже в отсутствие Фабрелатра они ни слова не проронили ни о своем добром пастыре, ни о раздаче съестного, ни о поражении Армана. И я начал понимать, что с помощью мелкого коварства, рассчитанной болтливости и взаимных оговоров Фюльберу удалось поселить в них дух подозрительности и неуверенности. Они не решаются даже близко подойти к Жюдит, Марселю и Пимону, ведь церковная власть как бы предала их анафеме. Да и меня самого тоже – словно после холодного прощания Фюльбера общение со мной стало опасным, – меня уже не обступали так, как на эспланаде. И когда через несколько минут я бросил им общее «до свидания» – слово, от которого не случайно воздержался Фюльбер, – они ответили мне взглядами, но издали, не отваживаясь ни подойти, ни что-нибудь сказать. Все ясно – их уже начали снова прибирать к рукам. Они прекрасно понимали, что Фюльбер заставит их дорого заплатить за справедливое распределение продуктов. И, едва успев переварить мой хлеб и мое масло, они уже готовы были чуть ли не укорять меня за них...
Такое поведение огорчило меня, но я их не винил. Есть в рабстве своя собственная зловещая логика. Я прислушивался к тому, что мне говорил Марсель – Марсель, который остался с ними, чтобы их защищать, и с которым никто в Ла-Роке не решался заговорить, кроме Пимона и Жюдит. Зато Жюдит была просто даром небес! Сгусток мятежа! Наша Жанна д'Арк! – с той лишь разницей, что Жюдит не была девственницей, она сама подчеркнула это обстоятельство «во избежание недоразумений». Должно быть, она заметила, что Марсель приуныл, потому что вдруг очутилась с ним рядом и завладела его предплечьем, которое он отдал ей на растерзание, как мне показалось, с нескрываемым удовольствием и с благодарностью окинул черными глазами могучие формы викинга в юбке.